***

В час, когда наступит в мире осень
И притихнет мудрая земля, —
В этот час меня о жизни спросит
Совесть беспощадная моя.

Холодом таинственным объятый,
Не посмев слукавить и солгать,
Вспомню всё, что дорого и свято,
Чтоб не страшно было умирать.

Вспомню боль и все земные блага,
Те пути, что пройдены давно.
В жизни мне не даст забыть ни шагу
Памяти повторное кино.

Только б знать, что в спешке не обидел
Ни детей, ни старенькую мать,
Честно жил, любил и ненавидел,
Чтоб не страшно было умирать.

Только б знать, что в радости и в горе,
На виду у солнца и во мгле,
Никогда ничем не опозорил
Званье человека на земле.

 

***

Я помню пионерские походы
и лес от капель солнечных — рябой…
Мы шли гурьбой
за яростной и гордой
за беспощадной Сенькиной трубой.

Мычат в сухом осиннике коровы.
Но горн горланит,
всё перекрича,
и пламенем пожара мирового
сияют щёки Сеньки-трубача!

…Куда уж нынче Сенькиному горну!
Чернеют репродукторы вокруг.
Господствует
бесспорно и мажорно
усиленный динамиками звук.

Подстрижены газоны под гребёнку,
седой вахтёр не дремлет у ворот.
Сигнал трубы, записанный на плёнку,
над лагерем «Романтики» плывёт.

…Тускнеют, будто тронутые пылью,
воспоминанья детства.
Но порой
палаток тех брезентовые крылья
вдруг
снова встрепенутся надо мной.

 

***

В сердце медная тяжесть гонга,
Я беспомощно тру виски,
Словно вновь я стою,
мальчонка,
На экзаменах у доски.

Я в изгибах памяти роюсь,
За бездарность себя браня.
Не учитель школьный,
а совесть
Здесь допрашивает меня.

Я не трутнем живу на свете,
Ни себе, ни друзьям не лгу,
Но на главный вопрос
ответить
Столько времени не могу!

Не могу до сих пор ответить,
Где та гордая высота,
Что я сам для себя наметил.
Не взята она, не взята…

Слишком часто я ошибался,
Колебался,
с чего начать…
Слишком вежливо улыбался
Там, где надобно воевать.

Мне из двоек уже не вылезти,
Значит, зря я на том стою,
Что хочу из всех формул
вывести
Ту, единственную,
свою!

Только формулы ускользают,
Будто истины
знать не знают.
Я распят, я прижат к доске.
«Не отвечу», — стучит в виске.

Шар земной подо мной кружится,
Мел крошится в дрожащей руке…
Но ведь что-то должно решиться,
Если жизнь
на волоске!

Одногодки помочь бы рады…
С мест,
как будто со школьных парт,
Мне бросают
шпаргалки-взгляды,
В добродушный входя азарт:
«Надо проще, дружочек, проще,
Погляди-ка, какой ты тощий,
Изменился совсем в лице,
Подгоняй под ответ в конце».
Их улыбки пьянее кьянти.
Я признателен
мудрым глазам.
Но оставьте меня!
Отстаньте!
Не подсказывайте,
я сам…

 

Тридцатые годы

Плевать на богатство и моды!
В футболке,
по горло в пыли,
шагали тридцатые годы
дорогами юной земли.

Я помню военные марши
и добрый утёсовский джаз…
И всё-то нам было нестрашно,
всё солнечно было у нас.

В коммуну неслись ошалело
глядящий с экрана Чапай,
и лётчики в кожаных шлемах,
и алый, как знамя, трамвай.

А в сердце —
плакаты, парады
и первый щемящий испуг, —
нас утро встречало прохладой
уже недалёких разлук.

 

Самый долгий день

Война началась в июне самой короткой ночью.

Я помню, отчётливо помню
сигнал воздушной тревоги.
Его услышали все,
но только немногим выпало
услышать последний «отбой».
Я помню, до сих пор помню
жестокую пыль дороги,
унылое слово «беженцы»,
повозки, узлы, тряпьё.
На землю падали люди,
как срубленные деревья,
и за траву цеплялись
корявые плети старух.
Прошло уже много времени,
но до сих пор мне всё кажется,
что и сейчас, сегодня
бреду я в этой толпе.
А из соседней квартиры слышу,
столько лет уже слышу,
как женщина проклинает
удушье военной ночи,
как шепчет она сквозь слёзы:
«Единственный мой, вернись!»
Вчера по радио передали,
что более полугода
живёт на земле человек
с чужим, пересаженным сердцем…
А инвалидам войны всё снятся
крепкие целые ноги,
прозревшие вдруг глаза.
Синие тают зимы.
Лета уплывают в Лету.
Сестра моя стала бабушкой,
бабушкой только по возрасту —
она до сих пор всё ищет
малых своих детей.
Да. Я теперь понимаю,
как долго, мучительно долго
нам предстоит разматывать
бинты фронтовых дорог,
кровавую марлю памяти.

И я теперь понимаю,
что 22 июня,
действительно, —
самый длинный, долгий, как вечность, день.

 

ХЛЕБ Прослушать запись Николая Добронравова

Хлеб из затхлой муки пополам с отрубями
помним в горькие годы ясней, чем себя, мы.
Хлеб везли на подводе. Стыл мороз за прилавком.
Мы по карточкам хлеб забирали на завтра.
Ах, какой он был мягкий, какой был хороший!
Я ни разу не помню, чтоб хлеб был засохший…
Отчего ж он вкусней, чем сегодняшний пряник,
хлеб из затхлой муки пополам с отрубями?

Может быть, оттого, что, прощаясь, солдаты
хлеб из двери теплушки раздавали ребятам…
Все мы были равны в эти дни перед хлебом,
перед злым, почерневшим от «юнкерсов» небом,
пред истерзанной в брестских лесах обороной,
перед жёлтенькой, первой в семье, похоронной,
перед криком «ура» и блокадною болью,
перед пленом и смертью, перед кровью и солью.
Хлеб из затхлой муки пополам с отрубями
и солдаты и маршалы вместе рубали.
Ели, будто молясь, доедали до крошки…
Всю войну я не помню даже корки засохшей.

…За витриною хлеб вызывающе свежий.
Что ж так хочется крикнуть: «Мы всё те же! Всё те же!»?
Белой булки кусок кем-то под ноги брошен…
Всю войну я не помню даже корки засохшей.
Мы остались в живых. Стала легче дорога.
Мы черствеем, как хлеб, которого много.

 

СОЛДАТ

Очень Долгую Жизнь нагадала цыганка,
Нагадала детишек, нагадала удачу…
Но о ком-то ночами тоскует тальянка,
А о нем, безымянном, даже дети не плачут.
Просто не было их. Ни удачи, ни счастья.
Словно жизнь вся была предисловием к бою
Да ученьями в наспех сколоченной части,
На картофельном поле, с почерневшей ботвою.
Он не знал, что так сразу подломятся ноги,
Да в глаза только солнце кровавое брызнет…
Он упал на промёрзшей, на страшной дороге,
Но она называлась Дорогою Жизни.

 

* * *

Все говорят:

полезней

За городом жить у речки.
Все говорят:

болезни

Воздух деревни лечит.
А я не могу

без города,

Где ветры —

и те дымят,

Без шума его,

без холода

Гранитных его громад.
Люблю

равнодушно-гордое

Пожатье его руки,
И на лице у города
Каменные желваки,
Когда дома не проснулись,
Над крышами

тьма глухая,

А он

сигареты улиц

Раскуривает, вздыхая.
Люблю я его Садовые,
Где нет никаких садов,
Стальные коробки новые,
И кельи иных веков.
Люблю я его церквушки,
И в старых домах добротных,
Похожие на старушек, —
Горбатые подворотни.
От сказок отвыкли зря мы,
А глянешь из темноты —
Прикинутся

фонарями

Ночные его цветы.
Я до сих пор вспоминаю,
Как в лучшие дни мои
Звенели его трамваи —
Полночные соловьи…
И странное, в общем, дело:
Среди многотрудных дел
Ничто в нас не молодело,
А город наш

молодел.

Но, разницы не стесняясь,
Стремясь и себя понять,
Условились:

изменяясь,

Друг другу

не изменять.

В разлуке

тоскует сердце,

Томительны расставанья.
Так хочется

вновь вглядеться

В усталые лица зданий.
Было привычкой смолоду,
Стало потом любовью, —
Я жить не могу

без города,

Вредного для здоровья…

Мне по сердцу и по нервам
И хохот его, и всхлип…
И сам я асфальтом серым
Навечно к нему прилип.

 

***

Будь добра,
не желай мне удачи,
пожелай мне с три короба бед.
Пусть уж лучше помучаюсь,
лучше поплачу
перед пристанью одержанных побед.
Только б счастья лёгкий ялик
в тихой бухте не причалил,
пусть уж лучше,
то ли грезя, то ль грозя,
у огня, котомки скинув,
сядут мудрые печали
и посмотрят в откровенные глаза.
Пожелай, чтоб обижали, да почаще.
Лишь наивный остаётся молодым.
Тот, кто знает цену горю,
верен дружбе настоящей,
тот, кто вдоволь боль изведал,
верен радостям простым.
Всё мне кажется, что путь мой
только начат, только
начат, —
поклонюсь, да и уйду со двора…
Будь добра,
не желай мне удачи.
Только вечная тревога справедлива и добра.

 

Воспоминанье о театре

Нам с детства твердят,
что мечта не изменит,
лишь только погромче себя объяви…
Но кончилась юность,
и память о сцене,
как горькая повесть о первой любви.
Партер, погружённый во тьму,
затихает…
звук флейты…
Чуть свет — и у ваших я ног.
И снова бессмертными, злыми стихами
клянусь,
что я жить без отчизны не мог.

В мерцанье софитов, скупом и неярком,
рождаются сумерки зимнего дня,
и Софья,
стихам вопреки и ремаркам,
целует,
целует,
целует меня!
И, старый дурак,
как я вновь опечален,
что это случается только во сне…
Но утром, в подъезде
товарищ Молчалин
с портфелем в руках
улыбается мне…

 

Русским актрисам

Писала судьба не чернилами —
грозами
для русских актрис беспощадные роли.
…На царских подмостках
венчали вас розами
и розгами
в барских конюшнях пороли.

Когда вы в ночи
от стыда
и беспутства
сходили с ума на господской постели,
то было зачатье
(о, чудо искусства!)
не злого барчонка,
а роли Офелии.

Не скучный спектакль,
что идёт как по нотам, —
сердца
окрылённостью гения тронуты…
И было в шекспировских женщинах что-то
от русского бора,
от синего омута.

Забытые, битые,
только на сцене
имели вы право бесспорное голоса.
В суровые дни мировых потрясений
звучал этот голос как колокол совести.

Пусть рушатся в страхе
мещанства остроги!
В глазах —
воспалённое солнце восходит.
Как парус под ветром,
полны монологи
не женской,
вселенской тоски о свободе.

…Но самое страшное — это безмолвие,
когда вместо роли —
репризы усмешек.
О, сколько сходило со сцены Ермоловых,
своей Катерины
сыграть не успевших!

А что без театра вам в жизни останется?
И вы понимали светло и убийственно,
что русским актрисам
судьба бесприданницы
порою эпиграфом жизни написана.

Что толку, что сцена и зал модерновы!
В мечтах о Джульетте
до срока состаришься…
Но вижу
в спокойных глазах Толмачёвой
былого великого бунта пожарища.

 

***

Как зло друг друга мы судили!
И, в яростный вступая спор,
глагольным рифмам
выносили
мы беспощадный приговор.

Потом мы поняли,
что можно
болтливым быть сверх всяких норм,
и разглагольствовать
безбожно,
без
помощи глагольных форм.

А можно,
ретроградом числясь,
без вывертов и без затей,
в прямом,
не в переносном смысле
глаголом
жечь сердца людей!

 

Играет ансамбль Марьячис

Слепящего неба счастье
и песен высокогорье…
Играет ансамбль Марьячис,
как Мексики предисловье.

Сходили спортсмены с трапа,
робея,
вокруг глядели,
и попадали в лапы
бушующего веселья…

Мелодьям конца не видно,
улыбка — певцам награда.
Ликует
Селита Линда —
богиня Олимпиады!

Как фейерверки звуки,
в них радость земли воспета.
…Но скрипок худые руки
тянутся за монетой.

Сомбреро расшито золотом,
так тонко и благородно.
…А люди
уже не молоды,
а песни
уже не модны.

А радость —
она из прошлого,
а бедность —
она издревле.
Здесь золото очень дёшево,
но песня ещё дешевле…

Людей подавляет город
величьем вечнозелёным,
Но правда высокогорья —
в дыханье твоём стеснённом.

И снова поют Марьячис,
и снова смеются губы…
Ах, что же такое счастье?
Куда вы зовёте, трубы?

И стынет продрожим оловом
облако в небесах
над песней
такой весёлою
с такою тоской в глазах…

 

***

Люди! Верьте картонным мечам
и театру,
наивному доброму театру,
где горбатый суфлёр
в старомодном помятом костюме,
словно ласковый бог,
от любого несчастья спасёт.
Люди, верьте картонным мечам,
бутафорским, пахнущим клеем столярным,
но разящим,
как лезвия правды,
и творящим
в финале
свой скорый,
но праведный суд.
Как ужасно, что в жизни
оружье порой у бездарных и злых
драматургов:
на цветном континенте
вновь поднят бамбуковый занавес,
и для публики малопочтенной
даётся одна из нелепых трагедий.
Надевая слащавые маски,
прикрывают деянья убийц
дипломаты — плохие актёры,
принимая людей,
всех — и белых, и чёрных, и жёлтых, —
за безмолвных и робких статистов…
Люди, верьте картонным мечам,
сокрушающим ложь и насилье.
Люди, верьте в великую правду искусства!
Пусть добро побеждает повсюду,
и каждый получит
достойную, честную роль,
и везде,
как в пыли театральных подмостков,
все конфликты решит
справедливости высшая мера.
Люди! Верьте картонным мечам!

 

***

Д. Кабалевскому

Он сам — словно броский отточенный жест,
а стены домов — оркестровые пульты…
Идёт он и пристально смотрит окрест,
как будто служитель высокого культа.

Он веку звенящему рад и не рад.
Он чувствует: слух мы невежеством режем.
И голос его осторожен. И взгляд
чуть-чуть саркастичен и сдержанно-нежен.

Но чудо он держит в спокойных руках.
Идёт он, а следом шагают ребята…
И вот уж за ними и Моцарт, и Бах
врываются в класс и садятся за парты.

И можно сдуть пудру и пыль с парика,
и дёрнуть тихонько за полу камзола,
и фугу старинную пляшут века.
Он знает: без чуда и школа — не школа.

О, как артистично и тонко ведёт
он долгую битву с душевною ленью!
И собственный, свой, не фальшивый аккорд
возьмёт повзрослевшее с ним поколенье.

И бешеный век усмиряет свой бег,
и мелкие нас покидают заботы.
Прекрасно, что мудрый, земной человек
похож поразительно на Дон-Кихота!

 

***

Да разве я думал о близком закате
тогда, в старом Братске, у мыса Пурсея…
Я верил: на всё и на всех меня хватит.
Теперь понимаю: уже не успею.

В дороги открытий по-прежнему верю,
хоть вряд ли найду я свою Одиссею…
Раньше всё думал: останется время.
Теперь понимаю: уже не успею.

Средь звёзд невысоких, средь радостей близких
всё верю в туманную Кассиопею,
всё верю в удачу последнего риска,
хотя понимаю: едва ли успею…

 

*** Прослушать запись Николая Добронравова

Я не плыл по Венеции в венценосной гондоле.
И салонно в Салониках я в порту не скучал.
Ранним Римом раним я. И Боливией болен.
И гостиница в Ницце снится мне по ночам.
В наше время парижи и доступней и ближе,
сто туристских круизов разгоняют печаль.
Что поделаешь, — жаль, что я не был в Париже,
что, полжизни прожив, не видал Этуаль,
что индейца с мачете я не встречу под вечер,
не впишусь элегантно в экзотичный экспресс
где-нибудь в Эльдорадо, что со мной не щебечут
на борту «Каравеллы» королевы небес.

…Зато я помню первые бомбёжки,
как шли мы парами с учителем в подвал,
и корешок мой — Щепетов Серёжка —
мне полкусочка чёрного отдал.
Что говорить: «Я это не забуду!» —
и стоит ли те беды ворошить…
Но это всё не выдумка, не чудо,
а чудо то, что мы остались жить,
что мирным небом с той поры мы дышим,
что сильный вправе забывать о зле.
А тот солдат, что спас Россию, выше
всех Триумфальных арок на земле…

 

***

Он под Минском в лесах партизанил,
он вогнал трёх эсэсовцев в гроб,
а сегодня
у сына экзамен,
и отца прошибает озноб.

Он глаза, чтоб не выдали, щурит,
нервно борт пиджака теребя,
и всё курит,
всё курит,
всё курит,
вспоминая мальчишкой себя:
общежитье,
бурду с чечевицей,
неуютный студенческий быт…
«Раньше
легче нам было учиться», —
он себе в оправданье твердит.
«Нам за ними
теперь не угнаться,
сколько новых у них дисциплин!
так обилен поток информации!
Конкурс нынче огромный!»
А сын
убеждён, что студент он де-факто
(дети нынче намного трезвей).
Старики
получают инфаркты
на экзаменах сыновей.

 

Звёзды телеэкрана

Избранницы века, женщины — звёзды телеэкрана,
сияньем почти божественным
слепящие
неустанно,
софитами опалённые,
любимые миллионами,
в зелёный глаз телекамеры
вы смотрите величаво…
Всеми пятью программами
шагаете озаренно
к холодному солнцу дигов
по шатким мосточкам славы.
Вы стали почти валютою,
предметом особой зависти,
поклонниц смешные рожицы
в похожести состязаются,
и делают семиклассницы, чтоб выглядеть модерново,
причёски а-ля Леонтьева,
Судец или Моргунова…
От имени всей казармы
солдаты им письма шлют
и думают:
во шикарно живут они, во дают!
…А ты к половине десятого
мчишься на репетицию,
на кухне посуда брошена,
сын двойку опять принёс…
и надо ж в специальном выпуске
так глупо оговориться!
(Вчера на летучке Главный устроил опять разнос…)
Успеть бы хоть причесаться,
к портнихе зайти за платьем,
к матери вызвать доктора,
Любочке долг отдать…
И вдруг все антенны города,
похожие на распятья,
бессмысленно и бестактно начнут тебя окружать.
Улица изумлённая странно преображается:
окна, как мониторы,
лиловым огнём горят…
Боже, как в этих рамках
лицо твоё искажается!
Выстраиваются изображения
в мертвенно-бледный ряд.
…А ночью в свои морщинки
ты вглядываешься напряжённо,
в спальне перед трельяжем
студийной косметики нет.
Какое лицо усталое,
если на нём нет тона…
Мужчины простят морщины,
простит ли Госкомитет?
Над судьбой, над такой завидною,
у зеркала ты поплачешь…
Под утро чуть-чуть утихнет
сердца тупая боль,
и снова тебе приснится
воскресная передача
в студии «а» в Останкино
в 21.00.

 

Ракетный век

Несётся ракета. Навстречу — звезда.
И, кажется, нет спасенья…
На тренировку даются года,
И доли секунд на решенье.

На волосы падает звёздная пыль.
Ракетный век. Телеграфный стиль.

Ты снова уходишь. Ты к звёздам летишь.
Риск. Концентрация воли.
Давай хоть минуту послушаем тишь,
Шёпот кузнечика в поле.

Ведь штурму, как шторму, предшествует штиль.
Ракетный век. Телеграфный стиль.

 

* * *

…Ты говоришь, что очень любишь лес
И запах сосен, пряный и волнующий,
И в подтвержденье этого

ты принимаешь ванну

Из элегантного, из хвойного экстракта.
А в это время, именно в это время
На покатых таёжных сопках,
Думая о чем-то своём,

тихо вздыхают

Синие скрипки сосен.
По облакам, по низким и лохматым
Из лабиринта звёздного

в тайгу

Приходит ветер — мудрый Страдивариус,
И скрипки леса начинают петь…
Их тонкий голос, нервный и щемящий,
Несётся над измученной планетой,
Над медным,

над надменным джазом

Стальных конструкций, дымных городов.

…Мы идем с тобой в тайгу
По пятнистым покатым сопкам…
Ты поёшь,

но молчат растерянно

Синие скрипки сосен.

Ты говоришь, что очень любишь лес…

 

***

Оказалась пустышкой,
оказалась нейлоном,
а казалась травинкой
беззащитно-зеленой.

Оказалась случайной
шансонье из Сан-Ремо,
а казалась мне тайной,
вдохновенной поэмой.

Оказалась бесцветной,
тривиальной развязка.
А казалась бессмертной,
нескончаемой сказкой…

В сердце осень, как окись.
К сердцу жалость прижалась,
Столько дней,
столько вёсен
всё казалась, казалась…

 

Ленинграду

Не жилище, не скарб, не золото,
не замшелый конторский хлам,
а характер родного города,
как наследство, пожалован нам.

И с годами растёт уверенность:
прав был город мой, мне отдав
суверенность свою
и северность,
свой нелёгкий, суровый нрав.
В дни, когда по-дурацки смолоду
от любви я сбивался с ног,
горделивую дозу холода
растопить я в себе не мог.
В самых южных морях прогулочных,
словно Севера атташе,
серой Балтики дождик сумрачный
всё ношу в моросящей душе.

В годы гроз побратавшись с тучами,
знаю боль роковых вестей.
Независимых, неуступчивых
выбираю себе друзей.
И, уверовав в песни вольные.
точно в срок, пусть за этим смерть,
всё стремлюсь я в каре крамольное
на Сенатскую площадь поспеть.

И с врождённой приязнью к резкому
в жизни,
словно в жестокой войне,
всё иду я, иду по Невскому,
по опасной его стороне…

 

Ладога

Им измученный город верил, —
люди хлеб в Ленинград везли.
А над ними снега зверели,
но машины всё шли и шли…
Догоняли их «мессершмитты»
и на бреющем, из пурги,
открывали огонь.
Подбитые
тихо вздрагивали грузовики
и под лёд неокрепший падали.
Но с медлительных тех минут
сквозь морозные воды Ладоги
продолжается их маршрут.
Ждите, ждите их в Ленинграде,
верьте мёртвым им, как живым!
Это памятник не блокаде,
это вечной надежде гимн.
Он бушует у века в горле.
А в рентгене живой воды
тех машин железные рёбра
до сих пор, говорят, видны.
Продолжается путь их бешеный,
и нельзя повернуть их вспять.
Пальцы хрупкие, онемевшие
от баранки не оторвать.
Валуны под водой, как надолбы.
Скорость «мессерам» всем назло.
Свист в ушах. И над ними — Ладога,
как ветровое стекло.

 

Угадай-ка…

На рассвете — дальнобойные умолкли,
перестрелка в переулках не слышна…
На окраине рабочего посёлка
стыла пахнущая гарью тишина.

Шли солдаты.
Шли бесшумные, как тени.
Мёрзлый грунт.
Седое марево вдали.
Чёрный остов старой церкви да ступени,
уходящие куда-то вглубь земли.

Осторожней, хлопцы!
…Дверь полуоткрыта,
сизый сумрак.
Груда хлама на полу,
и приёмник чей-то, старенький, забытый,
к рукомойнику прижавшийся в углу.

Искалеченный, врагам он был не нужен.
Как дистрофик, он был выброшен в подвал,
нескончаемыми взрывами контужен,
трижды раненый,
он всё-таки дышал!

А по радио — и вымолвить-то страшно! —
там в Москве, в тылу немыслимом, с утра
в передаче не воинственные марши,
а игра… простая, детская игра.

…Словно сердце о травинку укололось, —
оторваться от приёмника нет сил.
«Угадай-ка, угадай-ка», —
чей-то голос
и настойчиво, и ласково просил…

Встали, замерли сапёры и танкисты,
словно чудо с неба прибыло в подвал,
словно Бог,
а не голодные артисты
им недоданное детство отдавал.

«Угадай-ка, угадай-ка, угадай-ка»,
даже танки присмирели на ходу.
Пляшут чистенькие бархатные зайки
возле пня
на окровавленном снегу.

На холме вдали — резиновые пушки,
и в руках —
не автоматы у солдат,
а простые деревянные игрушки
босоногих деревенских пацанят.

И стоят они —
не армия, а стайка,
и не ветер в двери дует,
— Дед Мороз…
и над ними еле слышно… «Угадай-ка», —
словно древний принца датского вопрос.

Прорастает
в сердце спрятанное детство,
собрались медведи с лисами в кружок…
Где сегодня
твоя школьница-невеста,
угадай-ка,
угадай-ка, корешок…

Скорбной тенью перечёркнутые лица, —
Белоруссия, Смоленщина, Алтай…

Кто домой в края родные возвратится?
Угадай-ка, угадай-ка, угадай…

 

И это делает нам честь

Один солдат пять дней подряд
Атаки отбивает.
А где-то люди говорят:
«Такого не бывает!»

На всех фронтах герои есть, —
И это делает нам честь.

Открыли физики закон,
Он мир от бед спасает…
И сам учёный потрясён:
«Такого не бывает!»

Но мир спасён, открытье есть, —
И это делает нам честь.

Художник прав, когда творит.
Мольберт, как ад, пылает.
А кто-то где-то говорит:
«Такого не бывает!»

Но гений жив, искусство есть, —
И это делает нам честь.

Талант сегодня фаворит.
Рутина отживает.
Пусть трус испуганно твердит:
«Такого не бывает!»

Но смелость есть и правда есть, —
И это делает нам честь.

 

*** Прослушать запись Николая Добронравова

Овации Колумбам достаются,
цветами
всех
не жалуют подряд…
Рекламные летающие блюдца
вдогонку
лишь за первыми летят.
Чертовски привлекательны детали:
палаточный таёжный интерьер…
О сколько,
только вспомните,
справляли
целинных и строительных премьер!
Трещали кинокамеры и ФЭДы,
гитарам было жарко,
как в бою,
умело верещали про победы
испытанные боги интервью.
…Ещё всё было
вроде как вначале,
ещё шли поезда со всех сторон,
и ехали в них те,
что не попали
в парадный,
номер первый, эшелон.
А время буквы праздничные стёрло,
торжественные гимны не допеты…
И первыми
исчезли репортёры,
ушло украдкой северное лето.
Гитарный цех тихонько разбегался,
чтоб к новым начинаниям поспеть,
а кто-то неэффектный
оставался
работать,
чертыхаться
и стареть.
Те первые, лихие те
украли
их песню,
их девчонок,
их почёт…
Зато теперь
надёжно, без аварий
по ЛЭПам ток промышленный течёт.
Они уже не рвутся к новым высям,
отнюдь не привлекателен их вид,
и солнце сатирическое лысин
призывно
в репортажах не горит.
Солидные мужчины, не мальчишки,
лишь в сердце
бескорыстье сберегли,
и памяти помятые сберкнижки
хранят их звонкой юности рубли…
Всё верно.
Есть и фронт, и край передний,
дома
и те читаются с лица…
Но есть
святое Мужество Последних, —
испивших свою чашу до конца.

 

Напряженье

Мог бы жить я вполне прилично,
словно медный пятак сиять,
да подводит меня привычка —
по сто раз на дню закипать.

Так уж выпало мне с рожденья,
уж такой у меня завод:
электрическое напряженье
жить спокойно
мне не даёт.

И своё и чужое горе
в жар способно меня кидать,
начинаю вскипать я,
спорить
и от ярости клокотать…

И когда мне нутро паяли,
распалялся я добела,
а меня включали,
включали
в чьи-то сети, в чьи-то дела.

Ах, как мучился я кошмарами!
От несдержанного, меня,
лучший друг убегал,
ошпаренный,
не вину, а меня виня.

Иногда мне хотелось плакать…
И тогда изнутри,
со дна
выступала горькая накипь —
электрическая седина.

Что поделать, приходит старость,
я побит, я помят на вид,
хоть всё та же лихая ярость,
как и прежде, в душе кипит.

…Но когда уж невмоготу,
когда в горле — одно отчаянье,
я отфыркиваюсь
в пустоту:
Не тревожьте меня.
Я — чайник.

 

В дальних гастролях

Разойдутся зрители из клуба…
За кулисы пива принесут.
Надо ждать. Бессмысленно и глупо!
Самолёты нынче не идут…

За столом заснул ударник Муха,
позабыв про тёплую постель…
По соседству
за Полярным кругом
воет незнакомая метель.

А в Москве
в «Щелкунчике», в финале,
у тебя шестнадцать фуэте.
Там сейчас пригрезится едва ли
городок на вечной мерзлоте.

С детства не любившая задворки,
ты такой не терпишь маеты.
…Вот дождём посыпались с галёрки
для тебя, единственной,
цветы.

…Вот тебя до дому проводили.
Кто ж ты мне —
любовница, жена?
(Да, с утра в театре говорили —
труппа в Монреаль приглашена.)

Значит, снова разлучат гастроли,
скоро ли закончится сезон?
Деревянный городок по горло,
под завязку — снегом занесён.

Сторожиха, одолевши дрёму,
всё ворчит (слова едва слышны):
«Эх, ахтёры,
не сидится дома —
только бы подале от жены».

Вырваться б с эстрады,
как из плена
и к тебе, пешком, через пургу!
…Спит земли вертящаяся сцена,
спит на механическом кругу.

 

ПЕРВОАПРЕЛЬСКОЕ Прослушать запись Николая Добронравова

В старой, пахнущей хвоей,

родительской спальне

Сизый ветер, проснувшись, то шумел, то стихал.
Я отсюда из леса

Вам направил посланье

В самых нежных, подснежных стихах.
Я письмо сочинял Вам

под радугой-аркой,

(все цвета её спектра были мной зажжены).
И для Вас я наклеил

солнца рыжую марку

На зелёный конвертик весны.

В Вашем городе дымном, —

я прошу не сердиться,

Если чуть старомоден

и от счастья смешон,

В это раннее утро

к Вам в окно постучится

В чёрном кителе

грач-почтальон.

 

Электрогитары

…Просит третьеклассник: «Купи гитару, мама!
Обойдён вниманьем я, родными позабыт…»
Хора пионерского ему сегодня мало.
Он влюблён в ансамбли, в современный бит.

…Дымящимся весельем полыхают свадьбы,
местных музыкантов к ужину призвав.
И трясётся отрок (только устоять бы),
стебель микрофона судорожно сжав.

…Премии на конкурсе всё ещё не розданы.
В клубе поздним вечером можно помечтать:
«Будем репетировать — станем суперзвёздами,
только б усилитель фирменный достать».

Худенькие битлы, воронежские синглы…
Волосёнки русые, русские глаза…
В муках теноровых до поры осипли
истые мужские злые голоса.

То ли заглушая тихое сомненье,
то ли утверждая громкостью себя,
что они находят в дискантовом пенье?
О чём они, архангелы, молятся, трубя?

Слыть несовременным никому не хочется.
Только всё ж тревожусь я: как бы уберечь
в этом вихре музыки — огненной, грохочущей,
старой семиструнной ласковую речь?

 

МОНОЛОГ СОБАКИ

Когда-нибудь Вы вспомните меня.
Вы вспомните доверчивость собачью,
С которой я глядел на Вас
И щурился при этом, как от солнца.
Вы вспомните, наверно, и о том,
Как нес я сквозь толпу

в зубах

Авоську Ваших мелочных забот,
И как был счастлив получать за это
Подачки Ваших благосклонных взглядов.

Я шел на все
У Вас на поводу.
Готов был я на подвиг и на подлость.
Я так был горд,

прогуливаясь с Вами!

Вы помните
На весь бульвар звенящую цепочку
Моей неистовой привязанности к Вам…
Прохожие шептали, умилялись,
Завидуя, на все лады превозносили
Они мою породистую верность.

Но Вы не вспомните
(откуда Вы могли узнать об этом),
Как вечерами,
Молча и покорно,
Смотрел я на обычный гвоздь,
Тот самый,
На котором висел ошейник мой,
Ошейник с Вашей личной монограммой.
О, как тогда мне было одиноко,
Как долго я не мог уснуть
И вздрагивал ночами,
Выкусывая блох насмешек Ваших…

 

* * *

Июльский вечер. Благодать такая,
Что даже вздохи ветра не слышны.
О чем-то древнем ели вспоминают
В плену патриархальной тишины.

Листву осины память не тревожит.
А из ложбинки, как из тьмы веков,
За провиантом выползает ежик.
Лист лопуха — ему надежный кров.

Усталый жук готовится ко сну,
На цыпочках крадется в тишину.
Но, распорядок вечный презирая,
Поднявши дикий ор до самых звёзд,
Бунтует перед сном воронья стая.
У них идет распределенье гнёзд.

 

ШТАКЕТНИК

Я — старый штакетник. Себя не роняя,
Я службу несу. Но понять не могу,
Кого от кого на земле охраняю,
Зачем здесь поставлен, чей сон стерегу.

А в щели недобрые щерятся лица.
Пособником жадности тягостно слыть…
Добром я надеялся в жизни делиться,
А вынужден место под солнцем делить.

О, как я завидую предкам — деревьям,
Их солнечным песням в зеленом строю…
И в то, что дышу, я не очень-то верю,
Но, словно живой, все скриплю и скриплю.

Темнею, темнею я с каждой весною
(хозяин неважно за мною следит).
А где-то внутри так мучительно ноют
Корявые, ржавые гвозди обид.

 

*** Прослушать запись Николая Добронравова

Иная жизнь у северных людей…
И оттого мы, словно дети, рады,
когда расставлен стол, трещат цикады,
и тамада, как штатный лицедей,
заводит тостов сладкие баллады.

Нам просто очень хочется тепла.
Ведь я, отнюдь не напрягая память,
всё вижу скалы, снег, слепую замять,
ты — бледною травинкой замерла…
Увы, и тундре хочется оттаять.

Но вот я лёгким допингом согрет.
Душа беспечной насладилась ленью.
И боле не пьянит воображенье
роскошных вин чарующий букет.

Я в дальний путь уйду без сожаленья.
Прости-прощай, восторженный елей!
Прощайте вы, словесные транжиры
над фимиамом шашлыка и кира.
Мне клюквы боль дороже и милей,
чем радостная приторность инжира.

Ценю тепло, добытое трудом,
и нет для сибаритства оснований.
Кусты рябины тронул холод ранний…

Не обносите чарками с вином.
Не обманите пряными словами.

 

ВОЕННЫЕ ОСКОЛОЧКИ Прослушать запись Николая Добронравова

Фуражка да с околышком…
Баланда из ботвы…
Военные осколочки —
братва из-под Москвы.

Воронки да пожарища.
А мы шагаем в класс.
И спорю я с товарищем —
где мина, где фугас?

Слова исповедальные
о бедах фронтовых.
Квартиры коммунальные.
Паёк на семерых.

Ах, как вы ныне ценитесь,
военные рубли?
Буханка хлеба — семьдесят,
билет в театр — три.

С тех пор у нас не плесенью
сердца поражены —
лирическими песнями
эпической войны.

Мы труд познали смолоду.
Нам рук своих не жаль.
Сердца у нас — не золото,
осколочная сталь.

И мысли не припудрены,
и злостью сводит рот.
Занозы да зазубрины
в характерах сирот.

…Уже в поре цветения,
как майские сады,
иные поколения,
не знавшие беды.

Но памятью нетленною,
рождённые в огне,
разбросаны военные
осколки по стране.

И сердце вновь сжимается:
легко ли вам, светло,
голодные красавицы
из детства моего?

Вновь в памяти проявится,
как свет летящих птиц,
и бедность ваших платьицев,
и бледность ваших лиц.

И вот, обнявшись, снова мы
сидим, дыша едва,
и кажутся суровыми
и взгляды, и слова.

Но гордо и раскованно
о битве за Днепром
трофейный, лакированный
поёт аккордеон.

Ещё Отчизна бедствует,
но всё пойдёт на лад:
что шепчут губы детские,
то пушки говорят.

Мы слёзы скрыть стараемся,
душа в беде горда.
Мы скоро распрощаемся.
Надолго. Навсегда.

Подстриженные чёлочки.
Косички до земли.
Военные осколочки,
родимые мои…

 

***

Понимаешь, одни… мы остались одни,
отзвенели и песни, и здравицы…
А друзья наши прошлые, словно огни,
в отдалённой тени растворяются.
Мы с тобою их видели только вчера,
как всегда, энергично здоровыми.
Всё расписано мудро у них.
Им пора
поспешать за кумирами новыми.
Может, что-то сумели открыть и они,
может, нас посчитали пижонами
за нахлынувший холод.
В осенние дни
и леса, и слова обнажённее…
Обнажённее сердца отрывистый стук
сквозь аккорды мелодии молкнущей.
Слишком долго и нежно плясали вокруг
дифирамбов весёлые полчища.
Всё мне кажется: в зиму откроется дверь,
мы от серых снегов не укроемся.
Всё привычней для нас ощущенье потерь,
всё труднее мы с кем-нибудь сходимся.

Понимаешь, одни… мы остались одни…
Значит, надо быть проще и бережней.
И солгу я тебе, что, как в давние дни,
всё прекрасно у нас, всё по-прежнему.

 

***

Когда деревья молодели
и воздух верил ранним грозам,
в апреле, в солнечном апреле,
ты первым бросил вызов звёздам.

Мужской характер дерзновенный
отверг незыблемое вето:
в груди безжизненной Вселенной —
забилось сердце человека!

Во мгле космической
тобою
дороги звёздные открыты.
Тебя мы нашею мечтою
все выводили на орбиту.

На подвиг все имеют право,
и каждый жил мечтой одною:
весь путь от старта и до славы
плечом к плечу пройти с тобою.

Пройти до огненного спуска
маршрутом светлым и суровым…
Мы в самых страшных перегрузках
не подвели бы Королёва!

У нас бы выдержали нервы,
нашлись бы мужество и силы.
Я верю, что в ракете первой
нам просто места не хватило…

 

* * *

Не дикторским текстом,

не громкими фразами

Измерена сила народной любви,
Ты жил на планете, спокойно предсказанный
Легендой и правдою русской земли.

Все было счастливо, спокойно и радужно,
Но жить без полетов ни дня ты не мог.
И сказка окончилась:

братца Иванушку

Подвел реактивный Конек-Горбунок.

 

*** Прослушать запись Николая Добронравова

А нас, ставших строже и старше,
Влечёт к той неяркой земле,
Где детство потеряно наше,
Как ржавая гильза в траве.
…В печурке сырые поленья.
Мальчишеский бой у реки.
Мы пели. Мы шли в наступленье,
Всем сводкам с фронтов вопреки.
О эти нестрашные пушки!
О ярость весёлых атак!
И леса, и жизни опушка —
Приземистый редкий сосняк.

…Мы с плеч наши годы не сбросим,
Но сердце по-детски стучит,
И в кронах высоких морщинистых сосен
Военная песня звучит…

 

Эвакуация

Вспомнить, что ли, о днях весёлых,
как мы в годы тревог росли.
Вспомнить руки свои в мозолях,
ногти чёрные от земли…

Всё всерьёз, а не понарошку!
Скорбный ветер меня ласкал.
Я окучивал днём картошку,
а ночами стихи писал.

Мне и нынче порою снится
детство скудное, боль разрух.
Да не синяя снится птица —
снится алый, как зов, петух.

Он живуч, этот тощий кочет,
он ехиден и ядовит,
что-то буйное мне пророчит,
что-то огненное кричит.

И приходят ко мне нежданно
вновь те избы и те поля, —
жизнь вернувшая горожанам,
приютившая нас земля.

…От лопаты, как в детстве, снова
комья глины не оторвать.
И опять ни единым словом
я земле не могу соврать.

Ленинградец я, петербуржец,
горожанин. И тем горжусь.
Опасаюсь навозных лужиц,
с тротуаров сойти боюсь.

Только всё ж так и тянет, тянет
выйти к полю на край села…
Видно, та земля под ногтями
подноготной моей была!

 

* * *

Хочу сберечь и этот день и час.
Снежком повеяло далёким. Сиротливо
Осин чернеют плети. И зажглась
Заря лиловая над серостью залива.

Обычный день с размытостью границ
Добра и зла, забвенья и открытья.
Прощально чиркнули вверху зигзаги птиц,
Пронизанных невидимою нитью
Единства, нам неясного. Слепа
Душа, презревшая банальность…
Вдали посыпалась колючая крупа.
В дыханье снега есть первоначальность.
Обычный день. Но возвратятся птицы,
Сойдут снега. А он — не повторится…

 

*** Прослушать запись Николая Добронравова
Памяти Б. Г. Добронравова

Ах, искусство — не жизнь, не войдёшь налегке.
Мир волшебен контрастами света и тени.
Молодая богема сидит в кабаке,
а великий актёр умирает на сцене.

Лишь великие
сердце сжигали дотла,
воскрешая потомков царя Мономаха.
Если шапка его и была тяжела,
тяжелее актёрские дыба и плаха.

Если даже артиста недуг распростёр
и в палате (не царской) лежит без движенья, —
всё равно,
если он настоящий актёр,
Настоящий Актёр умирает на сцене.

Надо быть до последнего вздоха в строю,
не играть,
а выигрывать роль, как сраженье.
Полководец-герой
погибает в бою.
Негерой-лицедей
погибает на сцене.
Помню:
он прямо в гриме на сцене лежал.
Всё казалось:
вот-вот царь Феодор очнётся…
Третий акт, задыхаясь, актёр доиграл,
а четвёртый с тех пор
всё никак не начнётся.

Много было потом и прощаний, и встреч,
но я знаю,
я твёрдо уверовал в это:
только те,
кто сердца не умеют беречь,
берегут
человеческий облик планеты.

Я надеюсь, что в юной душе прорасту.
Только б силы найти
не прервать восхожденье…
Дай мне Бог
умереть на ветру, на посту,
как Борис Добронравов на мхатовской сцене.

 

*** Прослушать запись Николая Добронравова

Почитай мне стихи —
буду слушать твой голос негромкий…
В эту зимнюю ночь
я открою ворота весне.
Почитай мне стихи
о далёкой, как сон, незнакомке.
Почитай мне стихи
о пленившей Шираз Шаганэ.
Нас к холодным огням
зазывают электрогитары,
всё насыщенней дни,
всё короче влюблённости срок.
Только Демон летит,
всё летит к изголовью Тамары,
всё звучит над землёй
бесконечный его монолог.
Наша юность уйдёт,
как уходят с проспектов трамваи,
и встречаться другим
с непохожей на нашу весной…
Остаются стихи,
остаются стихи — и я знаю:
все стихи на Земле
о тебе, о тебе об одной.

 

***

Хорошо я живу, не имея наград,
не имея чинов, никому не обязан.
И за то, что любовью негромкой богат,
я признателен песням своим да рассказам.

Я свободен от шумных, нелепых затей,
от «чужих» интервью и вопросов банальных,
от эффектных врагов и от льстивых друзей,
равнодушных похвал и рецензий скандальных.

Никогда не считал, что судьбой обойдён.
Для меня
выше самого высшего званья —
если строки, что выносил в сердце своём,
вдруг становятся чьим-то душевным признаньем.

…Поздний вечер. Перрон.
На душе — пустота.
Облака, над платформой скользящие низко…
Вдруг я песню услышал…
Уж не помню когда,
эта песня была мне единственно близкой.

Подошёл, — и увидел в штормовках ребят.
До меня им ни капельки не было дела.
Бородач закурил. Гитарист наугад
в темноте брал аккорды.
А девушка пела.

И душа ожила над платформой ночной,
и откликнулось сердце забытой струною.
Эта песня придумана мною давно,
а сегодня
теплом поделилась со мною.

…Я всё думаю нынче о песне своей,
о другой —
независимой, гордой девчонке…
Каково-то ей будет, ещё незнакомке,
среди юных, и мне незнакомых, людей?


 <<< На заглавную страницу  

© А. Н. ПАХМУТОВА В ИНТЕРНЕТЕ (Pakhmutova.Ru, Пахмутова.РФ) — Роман Синельников (составитель) и Алексей Чарыков (дизайн и программирование), 1997-2024. Все права защищены. Копирование материалов без предварительной договорённости запрещено. При упоминании этого сайта на своих страницах или в СМИ просьба сообщать авторам. Хостинг: Hoster.Ru.

 

 
 
Напиcать пиcьмо
Free Sitemap Generator